Человек в мировой поэзии.
оглавление    следующая страница

Человек

Cодержание страницы

Александр Введенский.
Битва.
«Мне жалко что я не зверь...»
Элегия.
Сергей Соловьев.
«Мы продолжаем ползти на сушу...»
«Ты – траектория времени: тщетно...»
«Ты помнишь, косматое солнце росло над губами шумера...»
«Дух наитья витает над плотью...»
«Ты стоишь на краю, ты почти что у цели...»
«Ты помнишь мир, когда он был манком...»
Ольга Седакова.
Selva Selvaggia. Триптих из баллады, канцоны и баллады.
Побег блудного сына.
«Может, ты перстень духа...»
Олеся Николаева. Человек.

Примечания.

Сергей Соловьев

* * *

Мы продолжаем ползти на сушу –
динозавры и недоросли, князья
и водоросли, горбуши
и заросли обезьян
чутких. Свои останки жадно
переползая или
самих себя, в иле
времени раздувая жабры.

1983–1991
Из сб.: Соловьев С. Пир. –
Николаев: Частная фирма «Академия»;
Симферополь: Таврия, 1993. – 320 с. –
Пер. 50.000 экз. – С. 77.


* * *

Ты – траектория времени: тщетно
пространство твое. Вдрабодан
ласточки мечутся, как прищепки,
ветер пристегивая к проводам.

Ты отделился от собственной тени,
сам над собою завис, как салют.
Высшая мера свободы – паденье:
ты воплощаешь ее абсолют.

Где бы ты ни был: справа по борту –
речь, как сирены на скалах. Закат –
прямо по курсу. Слева, по Барту,
мир камасутры, пир языка.

Ваше-язычество-лоно-блаженства.
Дребезги речи. Луч впереди.
Прыгнуть осталось и падать, как Шестов,
по нулевой вертикали пути.

Или же мчаться держа, как Хайдеггер,
угол меж сущим и бытием –
гонщиком смерти на велотреке,
сжавшись до фиги меж этим и тем.

1983–1990
Из сб. Пир, с. 159.


* * *

Ты помнишь, косматое солнце росло над губами шумера,
и не был он так одинок.
Ты помнишь исток:
не ты – мера мира, а мир – твоя мера.

И сущность твоя – лишь до-верчивый отклик на слух.
Отсюда – и райские кущи.
Быть сущим средь сущих,
сосущим лучи, возвращая им дух.

Где время сияло как нимб, и зияло как ноль –
круги за кругами, круги за кругами
разжал ты руками,
и путь развернулся как память и боль.

Из хоботов лунных стволов ты выстругивал крест,
кладя глазомер в основанье
пурги мирозданья,
и ставя акцент не на «быть», а на «есть».

И капельки липкого света, рожденные на острие,
сорва́лись со спиц для вязанья
и стали сознаньем,
с тех пор подменяя собой бытие.

1983–1990
Из сб. Пир, с. 174.


* * *

Дух наитья витает над плотью.
Оплетает звезду курослеп.
Плотник,
ты распят на своем ремесле.

Холм роится. Личинками речи
воздух полн. Серебрится ворса.
Ангел падший, лунатик, кузнечик
заблудился в твоих волосах.

Змий дремучий обвил твои плечи,
фитили задувая в глазах.
Змий и туча с губой человечьей,
да сосущая тучу оса.

Свет из тучи тягучий сочится,
отворяются хляби небес.
И ладонь превращается в птицу.
И, шатаясь, возносится крест.

1983–1990
Из сб. Пир, с. 178.


* * *

Ты стоишь на краю, ты почти что у цели,
и дымится провал от ступней до волос.
Это есть вопрошание сущего в целом
так, что сам ты становишься под вопрос.

Ни в огне, ни во льду, ни в дожде над Валдаем
нет тебя. Ты везде и нигде.
Путь трясет. Как зуб на зуб не попадает
день на день.

Ностальгия по дому, который повсюду,–
как Новалис сказал о тебе.
И осины срастаются с дрожью Иуды
между сущим и бытием.

В это «между» войдя, ты становишься даром
речи, собой озаряя края:
мир не дышит в лицо перегаром
и – тем ярче, чем дальше от «я» –

разгорается «А» вопрошанья.
Нет тебя до поры.
Только кровь проступает на жабрах
у всплывающих рыб,

и у птиц наполняются губы
тихим светом последнего дня.

Вопрошая, ты смотришь на Бога
тем же глазом, что Он на тебя.

1983–1990
Из сб. Пир, с. 181.


* * *

Ты помнишь мир, когда он был манком.
Но, ангел мой, меняются штабами
по ходу битвы армии. Что память? –
над углями склонившийся монгол.
Дымится речь – крапленая листва.
Ты это скажешь в первом приближеньи.
Мысль изреченная – кровосмешенье,
юродивое поприще родства.
Раз-два, раз-два, раз-два, чего ты ждешь?
Безмолвия? беспамятства? покоя?
Бог не с тобой, Бог под тобою:
Он – гул корней, ты – стебля дрожь.
Он груб и прост, а ты – лишь рост.
Как высший перед низшим, ты бессилен
пред Ним. Его ладонь – Россия –
сжимается с морозным хрустом звезд.
Что музыка? – се слепой живот
волочит крылья за собой по праху.
Вот мужество! – как будто бы со страху
пред смертию все сущее живет.
Мысль изреченная – томительный наркоз,
в котором мы влезаем брат на брата.
Нам дан язык, чтоб брать слова обратно,
высвобождая мысль от заноз.
Достаточно. Шаг в сторону – офсет.
Достаточно. Когда бы все так просто!
Но: мысль, речь и человек – вернемся
в миф – медуза, зеркало, Персей.

1983–1990
Из сб. Пир, с. 182.

Ольга Седакова

Selva Selvaggia 1
Триптих из баллады, канцоны и баллады

I. Проводы

Памяти Михаила Хинского

Из тайных слез, из их копилки тайной
как будто шар нам вынули хрустальный –

и человек в одежде поминальной
несет последнюю свечу.
И с тварью мелкокрылой и печальной
душа слетается к лучу.

– Ты думаешь, на этом повороте
я весь – разорванная связь? –
я в руки взял
то, что внутри вы жжете,
и вот несу, от света хоронясь.

И я не воск высокий покаянья,
не четверговую свечу,
но малый свет усилья и вниманья
несу туда, где быть хочу.

Промой же взгляд, любовью воспаленный,
и ты увидишь то, что я:
водой прекраснейшей, до щиколоток влюбленной
полна лесная колея.

Гляди же: за последнюю свободу,
через последнюю листву,
по просеке, по потайному ходу,
раздвинутому веществу,
ведут меня.

И, сколько сил хватило,
там этот свет еще горит,
и наших чувств темнеющую силу
он называет и благодарит.

II. Возвращение блудного сына

1

Иди, канцона, как тебе велят,
как в старину, когда еще умели,
одним поступком достигая цели,
ступить – и лечь.
И лечь к купели, у Овечьих Врат,
к родному бесноватому народу,
чтоб ангела, смущающего воду,
уже упавшим сердцем подстеречь.

И если впрямь нам вручена свобода –
ступай туда, где нечего беречь.

Мне часто снится этот шаг и путь,
как вещь, какую в детстве кто-нибудь
нам показал и вышел. И она
не названа, но кровью быть должна,
и с нею жить, и с ней держать ответ.
И путь смущенья и уничтоженья,
который, может быть, и я пройду –
но ты пройди, канцона. Если ж нет
в тебе терпенья – нет и нам прощенья,
и мы лепечем, как дитя в бреду,
и променяли хлеб на лебеду.

2

Да, как дитя, когда оно горит
в жару предновогодней скарлатины,
и будущего узкие картины
летят, как полоумный серпантин,
и в нем старуха. Шаркает, свистит,
внимательней, чем Гауф нас пугает,
глядит в котел и корень разгребает
и говорит притом: один, один...

Один ты, дух мой. Друг мой, прикипает
все варево для горьких именин.

Ты надо мной стоишь, как над котлом
с клубами легких, колотым стеклом
и кожицей лягушечьей внутри,
и говоришь: Вставай или умри! –
но лучше встань. Узнаешь по пути,
что станет из рассыпанного звона
и почему он гибели искал.
Украдкой, раздвигая конфетти,
пойдем домой. Иди, моя канцона,

как кажется больному, что он встал,
и вот идет, хотя кругом – кристалл.

3

Идет, идет. Репей, болиголов,
трехлетняя крещенская крапива –
таким, как мы, такими, справедливо,
знакомые откроются луга
в сердцебиенье. Из твоих следов
по-птичьи пьет обогнанное нами –
и человеческими голосами,
напившись, делается. И тогда:

– Ты видишь, хлеб твой ест тебя, как пламя.
Как мы, ты не вернешься никуда.

Ты будешь с нами в спрятанном лесу.
Мы те, кого сморгнули, как слезу.
И наша смерть понравится тебе,
как старый ларчик в дорогой резьбе...
Но флагеллант, когда последний кнут
он истрепал – последними глазами
он мысленный занес бы за плечом.
Так ты, моя канцона, встань. И тут
дорога будет вобрана зрачками

и выпрямится островерхий дом.
И кто нам говорил, что мы умрем?

4

И блудный сын проснулся у крыльца,
где лег вчера, не зная, как признаться,
что он еще не умер. Домочадцы
толпятся в сердце, в окнах, на крыльце!
Но кто, как сердце, около отца
к нему выходит? – и перед собою
он падает, как зеркало кривое,
и трогает морщины на лице:

не я ли жил, не я ли был водою
и сам себя отобразил в конце...

И милует, и гладит колыбель.
И кажется, и движется купель:
– Где б ни был ты – ты был, как луч в луче,
в горячем плаче на моем плече.
Так встань и слушай и скажи за мной:
Да, верю я, и знаю, и владею,
как кровь живая, замкнутым путем
горячей тьмы, где, плача над собою,
звуча: – Я предварю вас в Галилее! –

мы, как слепцы последние, идем –
как зренье, сделанное веществом.

5

Прощай, канцона. Гордому уму
не попадайся, чтоб не различили
худых одежд, нечесаных волос.

А друга встретишь – поклонись ему,
как Бог судил, как люди научили,
как сердце разломилось и срослось.
И поклонись, и выпрямись без слез.

III. Баллада продолжения

И путник усталый на Бога роптал.
А.С.П.
В пустынных степях аравийской земли...
М.Ю.Л.
Он шел из Вифании в Иерусалим...
Б.Л.П.

И страшно, и холодно стало в лесу.
Куда он зашел? И зачем на весу
судьбу его держат, короткую воду
в стакане безумном, в стекле из природы,
из слабости: вдруг раскатиться, как ртуть.
И шел он, и слезы боялся смахнуть.

И некогда было: еще за ольху –
и вырастет ветер, как город вверху,
и дрогнет душа от собачьего лая.
И слабая жизнь, у стола засыпая,
бренча в угольках, завывая в трубе,
опять, как к ребенку, нагнется к тебе.

Но прежде проснется, кто в доме уснул,
услышит, что голосом сделался гул,
и в окна посмотрит, и встретит у входа
с лицом, говорящим: Я ум и свобода,
я все, чего нет у тебя впереди.
Но хлеба не жалко, и ты заходи.

И долго, пока он еще исчезал,
и знал, что упал, и стакан расплескал,
как этого просит старик, пораженный
худым долголетьем, как хочет влюбленный
его расплескать, оставаясь вдвоем,
а он не просил, и не помнил о том. –

Но долго, пока он еще исчезал
и мимо него этот сброд проползал,
который и взгляда людского стыдится,
и в дуплах, и в норах, и в щелях плодится –
а здесь проползал, не стыдясь его глаз,
как будто он не жил и не был у нас. –

Так долго, пока он еще исчезал,
твердил он: Ты все, чего я не узнал,
ты ум и свобода, ты полное зренье,
я – обликом ставшее кровотеченье.

И тут раздалось, обрывая его:
– Я ум и свобода, но ты – торжество.

1978
Из сб.: Седакова О. Стихи. – М.: Гнозис; Carte Blanche,
1994. – 384 с. – Пер. 3.000 экз. – С. 18-26.


Побег блудного сына

Ты всё – как сердце после бега,
невиданное торжество,
ты жизнь, живая до того,
что стонешь, глядя из ковчега
в пучину гнева самого,
и требуешь уничтоженья:
движенья в ужасе, вверженья
в ликующее вещество.

И нет меня, когда не море
твоих внушений об одном.
И только ищущее горе
люблю я в имени твоем.
Другие в нем искали света.
Мне нет ни брата, ни совета.
Я не жалею ни о ком.

Пускай любовь по дому шарит,
и двери заперты на ключ –
мне черный сад в глаза ударит,
шатаясь, как фонарный луч.
И сад, как дух, когда горели
в огне, и землю клятвы ели,
и дух, как в древности, дремуч.

Ты жить велишь – а я не буду.
И ты зовешь – но я молчу.
О, смерть – переполненье чуда.
Отец, я ужаса хочу.
И, видимую отовсюду,
пусти ты душу, как Иуду,
идти по черному лучу!.. –

И, словно в глубине колодца,
все звезды вобрались в одну,
в одну, тяжелую от сходства.
Притягиваемую ко дну
так быстро, что она клянется,
что выстрадает – и вернется,
как тьму, съедая глубину
и отражая до конца
лицо влюбленного отца.

1978
Седакова О. Стихи, с. 32-33.


* * *

Может, ты перстень духа,
камень голубой воды,
голос, говорящий глухо
про ступенчатые сады, –
но что же с плачем мчится
крылатая колесница,
ветер, песок, побережье,
океан пустой –
и нельзя проститься,
негде проститься с тобой.
О, человек простой –
как соль в воде морской:
не речь, не лицо, не слово,
только соль, и йод, и прибой –
не имея к кому обратиться,
причитает сам с собой:
может, ты перстень духа,
камень голубой воды,
голос, говорящий глухо
про небывалые сады.

1986
Седакова О. Стихи, с. 290.

Олеся Николаева

Человек

Сам себе человек говорит,
вдруг за голову хватаясь:
«Так вот тебе и надо!
Так и надо тебе!»
Сам себе человек говорит,
тряся открытой ладонью:
«За что? За что мне все это?
За что? За что?»

То вздыхает, глядя во тьму:
«Жизнь – сложная штука!»
То «Надо быть проще!»
расслабленно говорит.
То грандиозные строит планы,
то бесцельно ломает спички,
то в насморке, то в щетине,
то в панике, то в поту.

Перечит фразе любой,
кивает на каждое слово,
кричит «уйду», оставаясь,
возвращается, чтобы забыть…
Да как же, в конце концов,
можно любить такого!
Да что ж это будет с ним,
если его не любить?

1987–1989
Из сб.: Николаева О. Здесь: Стихи и поэмы. – М.:
Сов. писатель, 1990. – 128 с. – Обл. 10.000 экз. – С. 5.

Примечания

1 Частая чаща (ит.). Из стиха Данте («Ад», I, 5): описание пространства, в котором начинается действие «Божественной Комедии».


Человек в мировой поэзии.
оглавление   следующая страница

Обсудить

Веб-страница создана М.Н. Белгородским 17 июля 2011 г.
и последний раз обновлена 18 июля 2012 г.

Рейтинг@Mail.ru Ramblers Top100






































.