Старый домДух тысячи бед обитал в коридорахи шубы наполнены были распадом, когда, зарываясь в их плачущий ворох, почуешь, что жизнь твоя вовсе не рядом, а там, в антресолях, лишенных кого-то, как бусы и перстни из захороненья, где внутренний ужас сидит за работой, чтоб выйти наружу и сделать движенье. – Послушай меня. Я ненужное имя, я призрак наследственный, сон издалёка, где тени толкаются между живыми и так же ведут допотопную склоку с судьбою, вовеки взыскующей жертвы, живущей вовеки в пространствах просторных. Так что ж она здесь отразилась, как мертвый в подземных озерах желёз кроветворных? Неужто и мы при потушенном свете допишем историю смерти и плоти? неужто и я прочитаю, как эти, истлевшую книгу в сыром переплете? Есть город враждебный внутри человека, могучие стены, влюбленные в тленье, и там, поднимая последнее эхо, болезненно-живо открыто растенье. 1978 Седакова О. Стихи, с. 56. |
В. Аксючицу Есть странная привязанность к земле, нелюбящей; быть может, обреченной. И ни родной язык, в его молочной мгле играющий купелью возмущенной, не столько дорог мне, ни ветхие черты давнопрошедшей нищеты, премудрости неразличенной. И ни поля, где сеялась тоска и где шумит несжатым хлебом свои сказания бесчисленней песка вина перед землей и небом: – О, не надейся, что тебя спасут: мы малодушны и убоги. Один святой полюбит Божий суд и хвалит казнь, к какой его везут, и ветер на пустой дороге. 1979–1983 Седакова О. Стихи, с. 198. |
В винном отделеВ. Котову Отец, изъеденный похмельем, стучал стеклом и серебром. Другие пьяницы шумели и пахли мертвым табаком, Подвал напоминал ущелье, откуда небо кажется стеклом. Ребенок в пурпурной каталке, в багряных язвах аллергии сидел, как чучело страданья, текущего через другие бессмысленные воды... Предметы плавали, не достигая дна расплавленных и слабых глаз. А там, на дне, труба гудела и ветер выл. Он был Больной Король, хозяин зданья, где раз в тысячелетие и реже под музыки нездешнее бряцанье за святотатственным Копьем несут болезненную Чашу. Где плоть, как разум, изнывает. Зачем, зачем? – труба взывает из глаз его полузакрытых, – зачем, доколе будет смерть лакать живую кровь? зачем несправедливость мне сердце обвивает, как питон? Я не Геракл, я сам, как сон. И сам из-под пяты взвиваюсь, над язвами Земли Святой безумным терном обвиваюсь, когда неслышными шагами под музыку, идущую кругами, за святотатственным Копьем несут болезненную Чашу – и, погибая, сердце наше мы сами, словно оцет, пьем! Зачем, зачем! – труба взывает, – мне жизнь, как печень, разрывают? доколе мне в скале гореть? доколе будет смерть гудеть? и с искрами свистеть, взлетая, земля, от крови золотая? и все, что было, будет впредь... 1979–1983 Седакова О. Стихи, с. 202-203. |
Tuba mirum spargens sonum...1
1Подлец ворует хлопок. На неделепостановили, что тискам и дрели пора учить грядущее страны, то есть детей. Мы не хотим войны. Так не хотим, что задрожат поджилки кой у кого. ![]() безумство храбрых славят: кто на шаре, кто по волнам бежит, кто переполз по проволоке с током, по клоаке – один как перст, с младенцем на горбе – безвестные герои покидают отечества таинственные, где подлец ворует хлопок. Караваны, вагоны, эшелоны... Белый шум... Мы по уши в бесчисленном сырце. Есть мусульманский рай или нирвана в обильном хлопке; где-нибудь в конце есть будущее счастье миллиардов: последний враг на шаре улетит – и тишина, как в окнах Леонардо, куда позирующий не глядит. 2Но ты, поэт! классическая тубане даст соврать; неслышимо, но грубо военный горн, неодолимый горн велит через заставы карантина: подъем, вставать! ![]() хочу оплакать гибель властелина, и даже двух. Мне провансальский дух внушает дерзость. Или наш сосед не стоит плача, как Плантагенет? От финских скал до пакистанских гор, от некогда японских островов и до планин, когда-то польских; дале – от недр земных, в которых ни луча – праматерь нефть, кормилица концернов,– до высоты, где спутник, щебеча, летит в капкан космической каверны,– пора рыдать. И если не о нем, нам есть о чем. 3Но сердце странно. Ничего другогоя не могу сказать. Какое слово изобразит его прискорбный рай? – Что ни решай, чего ни замышляй, а настигает состраданья мгла, как бабочку сачок, потом игла. На острие чьего-нибудь крушенья и выставят его на обозренье. Я знаю неизвестно от кого, что нет злорадства в глубине его – там к существу выходит существо, поднявшееся с горном состраданья в свой полный рост надгробного рыданья. Вот с государственного катафалка, засыпана казенными слезами (давно бы так!) – закрытыми глазами куда глядит измученная плоть, в путь шедше скорбный?... ![]() перед Тобой. Уже не перед нами. Смерть – Госпожа! чего ты не коснешься, все обретает странную надежду – жить наконец, иначе и вполне. То дух, не приготовленный к ответу, с последним светом повернувшись к свету, вполне один по траурной волне плывет. Куда ж нам плыть... 4Прискорбный мир! волшебная красильня,торгующая красками надежды. Иль пестрые, как Герион, одежды мгновенно выбелит гидроперит немногих слов: «Се, гибель предстоит...»? Нет, этого не видывать живым. Оплачем то, что мы хороним с ним. К святым своим, убитым, как собаки, зарытым так, чтоб больше не найти, безропотно, как звезды в зодиаке, пойдем и мы по общему пути, как этот. Без суда и без могилы от кесаревича до батрака убитые, как это нужно было, давно они глядят издалека. – Так нужно было,– изучали мы, – для быстрого преодоленья тьмы. – Так нужно было. То, что нужно будет, пускай теперь кто хочет, тот рассудит. Ты, молодость, прощай. Тебя упырь сосал, сосал и высосал. Ты, совесть, тебя едва ли чудо исцелит: да, впрочем, если где-нибудь болит, уже не здесь. Чего не уберечь, о том не плачут. Ты, родная речь, наверно, краше он в своем гробу, чем ты теперь. ![]() махнул – и получил свое. ![]() кто не махнул, но в общее болото с опрятным отвращением входил, из-под полы болтая анекдоты. Тех, кто допился. Кто не очень пил, но хлопок воровал и тем умножил народное богатство. Кто не дожил, но более – того, кто пережил! 5Уж мы-то знаем: власть пуста, как бочкас пробитым дном. Чего туда ни лей, ни сыпь, ни суй – не сделаешь полней ни на вершок. Хоть полстраны – в мешок да в воду, хоть грудных поставь к болванке, хоть полпланеты обойди на танке – покоя нет. Не снится ей покой. А снится то, что будет под рукой, что быть должно. Иначе кто тут правит? Кто посреди земли себя поставит, тот пожелает, чтоб земли осталось не более, чем под его пятой. Власть движется, воздушный столп витой, от стен окоченевшего кремля в загробное молчание провинций, к окраинам, умершим начеку, и дальше, к моджахедскому полку – и вспять, как отраженная волна. 6Какая мышеловка. О, страна –какая мышеловка. Гамлет, Гамлет, из рода в род, наследнику в наследство, как перстень – рок, ты камень в этом перстне, пока идет ужаленная пьеса, ты, пленный дух, изнемогая в ней, взгляни сюда: здесь, кажется, страшней. Здесь кажется, что притча – Эльсинор, а мы пришли глядеть истолкованье стократное. Мне с некоторых пор сверх меры мерзостно претерпеванье, сверх меры тошно. Ото всех сторон крадется дрянь, шурша своим ковром, и мелким стратегическим пунктиром отстукивает в космос: tuba... mirum...2 Моей ученой юности друзья, любезный Розенкранц и Гильденстерн! Я знаю, вы ребята деловые, вы скажете, чего не знаю я. Должно быть, так: найти себе чердак да поминать, что это не впервые, бывало хуже. Частному лицу космические спазмы не к лицу. А кто, мой принц, об этом помышляет, тому гордыня печень разрушает и теребит мозги. Но кто смирен – живет, не вымогая перемен, а трудится и собирает плод своих трудов. Империя падет, палач ли вознесется высоко – а кошка долакает молоко и муравей достроит свой каркас. Мир, как бывало, держится на нас. А соль земли, какую в ссоре с миром вы ищете, – есть та же Tuba mirum... – Так, Розенкранц, есть та же Tuba mirum, есть тот же Призрак, оскорбленный миром, и тот же мир. 7Прощай, тебя забудут – и скорей,чем нас, убогих: будущая власть глотает предыдущую, давясь, – портреты, афоризмы, ордена... Sic transit gloria3. Дальше – тишина, как сказано. ![]() уже, не месмерическая кукла, теперь ты – дух, и видишь всё как дух. В ужасном восстановленном величье и в океане тихих, мощных сил теперь молись, властитель, за народ... 8Мне кажется порой, что я стоюу океана. ![]() ты вызывал нас? так теперь гляди, что будет дальше... ![]() Уволь меня. Пусть кто-нибудь другой. Я не желаю знать, какой тоской волнуется невиданное море. «Внизу» – здесь это значит «впереди». Я ненавижу приближенье горя! О, взять бы всё – и всем и по всему, или сосной, макнув ее в Везувий, по небесам, как кто-то говорил, – писать, писать единственное слово, писать, рыдая, слово: ПОМОГИ! огромное, чтоб ангелы глядели, чтоб мученики видели его, убитые по нашему согласью, чтобы Господь поверил – ничего не остается в ненавистном сердце, в пустом уме, на скаредной земле – мы ничего не можем. Помоги! 1984–1985 Седакова О. Стихи, с. 259-268. |
Из песни Данте...И мы пошли. – Maestro mio саrо,padre dolcissimo, segnor e duca4! Ни шагу дальше, в области кошмара! Взгляни: разве по мне твоя наука? О, я надеюсь: слово нам дано, воды из глиняного акведука стариннее; воды, в какую дно просвечивает в озере, яснее. Им все умыто и утолено. Рука поэзии, воды нежнее и терпеливей – как рука святых – всем язвы умывает – все пред нею равны и хороши; в дыханье их она вмешается, преображая хрип агонический в нездешний стих... – Стой! – недосказанному возражая, он говорит, – и у твоей воды учись хоть этому: молчать. Сажая свои неимоверные сады, Садовник ли их менее жалеет, чем ты? О, ум из нищенской руды, что от тебя в плавильне уцелеет? – И тут во мне погасло всё, и вдруг: так головня бессмысленная тлеет – и с треском разотрет ее каблук. В собачий лай и шип многообразный, как пес, вперед меня понесся слух. Их было много. Край мой безобразный! – их было столько, будто кроме них (рептилии, да страх, да лай заразный) никто не выпестован на твоих пространствах достославных. Ширь славянства! мне показалось: я среди живых... Те скалятся, а те шипят; пространство жалят, пугают и клыками рвут, и постоянство лая постоянство шипенья разряжает: ибо тут мотком змеи в разинутые пасти бес мечет. То-то благодарный труд. О соловьи казенные... о сласти... И, жвачкой жалящей уязвлены, всё с новым воем издыхают власти: Лови! он враг! он на врагов страны работает! народное искусство! должны, должны! а те, кто не должны!.. – и снова гады их приводят в чувство. – Я здесь таков, а был тебе знаком – не узнаёшь? не без шестого чувства в родном и светлом воздухе земном я обитал; меня хрустальным звуком Тот наделил, – и он вильнул хвостом. – Иные здесь и не знакомы с луком тех Дельф сверхзвуковых. Но я ловил, ловил, бывало... – Шмяк! к зубовным стукам в разинутую шавку угодил. – В том мире, где наш семицветный спектр, – он продолжал, – я совесть уходил, как рыбу палкой: тоже мне, инспектор! Другие хуже – я стоял на том. Совесть же – видишь – биоархитектор: она мне здесь и выстроила дом – быть жвачкой несжираемой и лютой для тех, кому служил я соловьем. Друг красоты! единственной минутой пожертвуй, чтобы надо мной рыдать, скорее уж Кайафой, чем Иудой... – Пора. – И мы пошли. И если вспять, к знакомой змейке, чудно изумрудной, еще искало зренье припадать – передо мной был только путь подспудный. 1984–1985 Седакова О. Стихи, с. 271-273. |
Например эти:
Что нам злоба дня и что нам злоба ночи? Этот мир, как череп, смотрит: никуда, в упор.цит. |
То, что знают все, темнее ночи: Ты один вошел с огнем... |
Христианство дало теплящейся радости страданья окончательный, последний смысл, какого не могло бы дать ничто другое. Оно се благословило, оно ее оправдало и утвердило; но оно ее не «изобрело». Чувство это лежит в основе челове ческого естества. Мы от начала созданы так, а не иначе. Его отлично понимали во времена язычников, когда учреждали тризны и трагические действа.
Тогда-то понимали. Вопрос не о язычниках, вопрос о нас.
Поэзия Седаковой, эта поэзия, в которой наиболее снисходительно расположенным к ней умникам хотелось бы видеть игру в загадки, и которая в своих удачах, напротив, ошеломляюще пряма по мысли и выражению мысли,– да разве есть для нее место в нашем мире, каков он сегодня и каким прилаживается оставаться на предвидимое будущее? Уже все авгуры окончательно согласились, что творчества, ориентированного на то, что в старину называли сферой неподвижных звезд, как и самой упомянутой сферы, не может быть, потому что быть не может. И кто же не поспешит примкнуть к консенсусу авгуров? Кому охота прослыть за простака, до которого все еще не дошло ведомое умным людям?
Довольно характерно, что стихов Седаковой, как правило, даже и не бранят. Их предпочитают в упор не видеть – или видеть «с точностью наоборот».
Многозначительно алогичное слово «постмодернизм» – то что после всего самоновейшего – может
иметь только один смысл: после конца света – такого, однако, который не осуществляет, а навсегда отменяет
строгие и радостные обетования христианской эсхатологии. Ни Страшного Суда, ни Нового Неба и Новой Земли.
Как сказал Томас Стернс Элиот, не грохот, а всхлип. А Бродский уточнил:
Это хуже, чем грохот и знаменитый всхлип. Это хуже, чем детям сделанное «бо-бо». Потому что за этим Не следует ничего. |
Ничего – ничего. В голову лезет фраза, по уверению Марины Цветаевой брошенная «ничевокам» Андреем Белым: «А детки ваши будут – ничегошеньки».
Какие уж тут неподвижные звезды...
Однако в Послании св. апостола Павла к римлянам (глава 12, стих 2) раз и навсегда сказано: «Не сообразуйтесь веку сему». Не велено сообразовываться – и все.
Похвалим поэзию Седаковой за то, что она соблюдает запрет апостола. Похвалим за то, что она
не оставляет себе лазеек – дать читателю понять, что с ним, дураком, интеллигентно играли; нет, все –
всерьез, корабли сожжены. Похвалим за то, что поэзия эта не искала для себя места в мире – ни гнезда,
ни норы. В ее состав никогда не вошло ни атома ни от так называемой советской литературы, хотя бы с самым
что ни на есть человеческим лицом, ни от зеркального двойника последней – от литературы «антисоветской»
в обоих ее вариантах: диссидентской гражданской скорби и соц-артовского иересмешничества. О последнем зри
в только что помянутом монологе Андрея Белого: «При-шел сме-шок. При-тан-це-вал на тонких ножках сме-шок,
кхи-шок. Кхи...» Что до гражданской скорби – читатель убедится, что негодование, классическое Ювеналово
indignatio, которое можно, если угодно, назвать и гражданским, Седаковой отнюдь не чуждо и выражено подчас
с редкостной силой – но разговор незамедлительно переводится на уровень, для либерального протеста
по определению недоступный. После строк: «Полумертвый палач улыбнется, / и начнутся большие дела, /
и скрипя, как всегда, повернется / колесо допотопного зла. / Погляди же и выкушай страха, / и покрепче язык
прикуси...»цит., – голос крепнет на ликующем ужасе обращения к Богу:
Никогда и ничем не сумею переволить я волю Твою...цит. |
Место в мире – для поэзии?
Поэзия земли не умирает, но если знает, что умрет – челнок надежный выбирает, бросает весла и плывет – и что бы дальше ни случилось, надежда рухнула вполне и потому не разлучилась летать на слуховой волне. Скажи мне, что под небесами любезнее любимым небесам, чем плыть с открытыми глазами на дне, как раненый Тристан?...цит. |
Полный, зрячий, уверенный – «с открытыми глазами» – отказ от попыток обойти крутизну трагедии и
трагического катарсиса; выбор бедственного и просветляющего смысла взамен игр бессмысленных и безопасных,
каковые чем дальше, тем вернее не угрожают ровно ничем – кроме такой малости, как погибель души. Знание
о том, чем платят за смысл.
Один святой полюбит Божий суд и хвалит казнь, к какой его везут, и ветер на пустой дороге.цит. |
И в каждом слове – то, что на языке аскетической традиции именуется «памятью смертной»: умение смотреть в сторону конца, не отводя глаз, пристально и зорко. Для нее характерна догадка о целительном действии сосредоточенного памятования о конце. Догадка эта высказывается особенно отчетливо в стихотворении «Давид поет Саулу» – дерзновенном споре с одноименными стихами Райнера Мариа Рильке (вообще говоря, одной из «неподвижных звезд» небосвода Седаковой). Библия повествует о том, как злой дух смущал богооставленного царя Саула; и тогда «Давид, взяв гусли, играл, – и отраднее и лучше становилось Саулу, и дух злой отступал от него» (I Книга Царств, глава 16, стихи 14-23). И вот вопрос: какой песнью, силой каких образов одолевал Давид уныние недужного душой царя? У Рильке это чувственные образы, призрак гедонического упоения («Deine Nächte, König, deine Nächte...» 1). Стихи Седаковой – по фактуре куда более близкие к натуральному Рильке, чем лучшие русские переводы,– говорят о совсем, совсем ином: как раз то, что являет себя как полный отказ от утешительности,– «темно и утешиться нечем»,– доходя до неумолимой чистоты, дает тайное, последнее, лежащее за гранью слов утешение.
Как странно, что оракул наших дней возвестил, будто «после Освенцима» нельзя писать стихов. Как
странно. Какое, спрашивается, понятие нужно иметь о стихах, чтобы это сказать? Нелли Закс, так та и вовсе
стала писать свои стихи после Освенцима, из-за Освенцима – в самом буквальном смысле. В чем еще вековечная
суть назначения поэта, если не в том, чтобы перед лицом ужаса обрести не черноту, а целение, не сарказмы,
а псалом, не хулу, а хвалу?
Кто еще похвалит мир прекрасный, где нас топят, как котят?цит. |
Сестра моя жизнь – эта формула Пастернака была только поздним отголоском на семь столетий более древних слов Ассизского Бедняка, благодарившего Господа за сестру нашу смерть.
Лучшие стихи Ольги Седаковой и впрямь написаны, говоря ее же словами:
...Как в старину, когда еще умели, одним поступком достигая цели, ступить – и лечь. И лечь к купели у Овечьих Врат к родному бесноватому народу, чтоб ангела, смущающего воду, уже упавшим сердцем подстеречь.цит. |
__________
Послесловие к сб.: Седакова О. Стихи, c. 358-363.
1. Труба, чудный сея звук (лат.). Первая строка строфы
латинского Реквиема:
Tuba mirum spargens sonum per sepulcra regionum cogit omnes ante thronum – Труба, чудный сея звук Над могилами разных стран, Гонит всех к престолу (Бога Судии). |
2. Тuba… mirum… – труба… чудный… (лат.)
3. Так преходит слава (лат.). Полная фраза: Sic transit gloria mundi – так преходит слава мира сего.
4. Мой дорогой учитель, нежнейший отец, господин и проводник (ит.). Именования, с которыми Данте обращается к Вергилию.
1. Твои ночи, царь, твои ночи. Р.М. Рильке.